Положив его перед Ченчи, он, не поклонившись, словно бы вообще не обращая внимания на присутствующих, повернулся и удалился в ту же дверь, бесшумно притворив ее за собой. Ченчи, не теряя времени, извлек из бювара толстый запечатанный пакет, продемонстрировал его Пушкину и барону, сунул обратно, щелкнул миниатюрным золоченым замочком:
– Прошу, синьоры. С этого момента вклад становится вашей исключительной и безраздельной собственностью…
Показалось Пушкину, или в его голосе и в самом деле звучало неприкрытое облегчение? Очень может быть, что и не показалось…
Бювар был не особенно и тяжелым. Прижимая его к боку локтем, Пушкин встал, поклонился:
– Благодарю вас, синьор Ченчи. Всего наилучшего…
– Подождите, – неожиданно сказал банкир, вроде бы с нерешительностью.
Они вопросительно оглянулись от порога.
– Знаете, синьоры… – не без колебаний произнес Ченчи. – Вы мне отчего-то кажетесь вполне приличными и симпатичными молодыми людьми… Даже банкир порой позволяет поддаться обычным человеческим чувствам… Как бы поделикатнее выразиться… Вы всецело отдаете себе отчет, чем намерены владеть? Разумеется, если не выполняете чье-то поручение, не зная сути…
Барон моментально насторожился и взглянул на него неприязненно. Потом спросил, глядя исподлобья:
– А что, банкир может задавать такие вопросы? Совать нос в чужие дела?
– Вы не поняли, – с легким укором сказал Ченчи. – Мной сейчас движут обычные человеческие чувства, расположение, если хотите… Далеко не всяким кладом следует торопиться завладеть…
Пушкин, жестом остановив барона, с задиристым видом собравшегося, без сомнений, изречь что-то еще более ехидное и обидное, внимательно присмотрелся к синьору Ченчи и спросил напрямую:
– У вас что, были какие-то хлопоты с этим вкладом?
И увидел по лицу собеседника, что не ошибся.
– Я, право, вас не понимаю, – сказал Ченчи решительно. – Но могу вам признаться, синьоры, что рад был закрытию данного вклада… Я банкир, а не адвокат, не собираюсь давать вам советов – с какой стати? – но я, повторяю, не на шутку рад, что вы сняли с меня заботу о судьбе этих бумаг… всего вам наилучшего, синьоры!
Он опустился на стул и с непреклонным видом уткнулся в бумаги. Ясно было, что из него больше не выжать ни словечка.
Они вышли под яркий солнечный свет, и барон, подумав, сказал без особой убежденности:
– Вообще-то, если прикинуть… Откуда мы знаем, что там – настоящие бумаги или всякая ерунда? Мало ли что они могли туда напихать, прохвосты финансовые…
– Вряд ли, – подумав, ответил Пушкин. – По-моему, у него на лице светилась самая неподдельная радость оттого, что наконец избавился. Об заклад бьюсь, пришлось ему пережить неприятные минуты. Но… Знаете, что мне приходит в голову, Алоизиус? Уж если на ключе лежит некое заклятье, согласно которому его нельзя отобрать силой, а можно получить лишь по доброй воле прежнего владельца: то, быть может, так и с самими бумагами обстоит? Правда, если даже и так, нам это спокойствия не прибавит. Подозреваю…
Его вежливо тронул за рукав самый обычный на вид, неприметный, спокойно державшийся человечек и, когда Пушкин вопросительно обернулся, произнес негромко:
– Синьоры, вам просили передать… Лукка ди Монтеньякко считает, что обещанную вами сотню дукатов ему было бы удобнее получить именно сегодня, через час, в садах Боболи…
Вслед за тем он хладнокровно отвернулся и уже через пару мгновений затерялся среди прохожих, исчез с глаз так надежно, что это походило на некий фокус.
– Тьфу ты! – в сердцах сказал барон. – Как нечистая сила, точно… А я вот что-то не помню, чтоб мы обещали этому мошеннику отдать сегодня сотню дукатов…
– Значит, он таким образом дает понять, что что-то раскопал.
– Уже?
– Ну, ради золота человек на многое способен… – сказал Пушкин. – В конце концов, он здесь как рыба в воде… Вы пойдете со мной?
– Разумеется! И уж будьте покойны, прослежу, чтобы денежки он получил не раньше, чем расскажет что-нибудь стоящее, за что и сотни не жалко!
…Сады Боболи, раскинувшиеся на холме с обратной стороны дворца Питти, были пусты. Наступила та длившаяся часа два пора, что во Флоренции именуется сьеста: жизнь в городе в это время замирает, даже церкви закрыты, ставни опущены повсеместно, все, от мала до велика, отдыхают в жаркий полдень, кроме разве что путешественников. Пушкин мимоходом подумал, что это как две капли воды похоже на старый русский обычай спать после обеда, за который «просвещенная Европа» порой называла русских варварами. Меж тем этих эпитетов наверняка не удостаивались флорентийцы, практиковавшие почти ту же самую процедуру…
В пыли и на горячих камнях лежали зеленые ящерицы. Темные аллеи, обсаженные падубом и кипарисами, были пусты, и в их тени жары не чувствовалось совершенно.
Миновав ряды пальм и мраморную чашу, куда размеренно капала вода, они остановились.
– Черт знает что, – сказал барон. – Тащиться сюда в такую жару, да еще без указания точного места…
Пушкин усмехнулся:
– Подразумевалось, скорее всего, что столь ловкий человек и сам нас без труда найдет… Не он ли, кстати, у кипариса, справа?
Там действительно стоял Лукка, без черного плаща и широкополой шляпы совершенно не отличимый от мирного горожанина.
– Рад вас видеть, синьоры, – сказал разбойник безмятежно. – И весьма вам благодарен за то, что не поленились явиться в такую жару. Не скажу, чтобы дело было особенно уж срочное, но в такую пору город, как вы успели убедиться, словно вымирает, практически нет любопытных глаз и ушей… Судя по топорщащемуся карману вашего сюртука, синьор Алессандро, и деньги с вами?